Написание этой книги началось с отчаяния. Интервью с Камелем Даудой

8 июня 2026

В июне в NoAge выходит роман «Гурии» — книга, удостоенная в 2024 году престижной литературной награды Франции — Гонкуровской премии. Автор — франко-алжирский журналист и писатель Камель Дауд. Перевела с французского языка Надежда Бунтман.

Сюжет книги посвящён событиям гражданской войны в Алжире 1990-х годов, известной как «Чёрное десятилетие» (вооружённый конфликт между алжирским правительством и исламистскими группировками с 1992 по 2002 год) и унёсшей тысячи жизней. Книга вышла в издательстве Gallimard, которому из-за её публикации отказали в участии в Алжирской книжной ярмарке, а в Алжире роман из-за политики национального примирения и закона 2005 года не был допущен к печати: в стране фактически запрещено любое упоминание трагедии.

Одиссея по Алжиру, поразительно сильный, с тёмной, суровой лирикой роман даёт голос двадцатишестилетней Об — немой беременной женщине со шрамом на шее, которая обращается к ребёнку в своём чреве, не желая оставлять его в живых в стране, где у неё отняли всё. Затем — пятидесятилетнему Аиссе Герди, чья семья некогда владела книжным магазином «Гурии». Женщине предстоит принять важное решение и научиться жить с прошлым, о котором многие в Алжире предпочитают забыть.

Читайте большое интервью, в котором Камель Дауда объясняет, почему его книга «Гурии» — не о войне, а о воскрешении.


— Для вас что-то значит быть первым алжирским писателем, получившим Гонкуровскую премию — особенно в момент, когда напряжённость с Францией в политической и мемориальной сфере особенно высока?

— Я дитя Алжира, алжирской школы, алжирских амбиций. Эта премия имеет огромный смысл прежде всего на личном уровне (как мне от этого уйти?): это свершение для меня, для моей семьи. Это также сильный сигнал для начинающих алжирских писателей — тех, кого терроризируют определённые политические течения, кто уничтожен в зародыше и боится писать. Для них важно знать, что написание книги — это процесс, который может иметь счастливый финал.

Что касается контекста, я писатель, а не политик. Книга побуждает нас воображать, надеяться на иное. Книга не может изменить мир, но когда её много читают, она может стать инструментом, посланием. Я надеюсь, что эта книга поможет людям на Западе открыть для себя цену свободы — особенно для женщин, — а людям в Алжире поможет понять, что нужно смотреть в лицо всей нашей истории и что не следует фетишизировать одну часть этой истории [войну за независимость] в ущерб другой [гражданской войне 1990-х].

— Вы часто говорите, что Франция слепа к подъёму исламизма и политического ислама, что она не хочет усвоить уроки, приведшие к «Чёрному десятилетию» Алжира. С этой точки зрения вы надеетесь, что Гонкур возымеет действие?

— Книга находит отклик у читателей или нет. Я писатель, колумнист, журналист и алжирец (что само по себе профессия), и я надеюсь, что люди откроют глаза. Мне кажется, я нахожусь, по большому счёту, в той же ситуации, что и советские писатели, предупреждавшие о ГУЛАГе в то время, когда на Западе пели хвалу коммунизму. В какой-то момент кто-то должен был сказать: то, что мы ненавидим империализм, не означает, что ГУЛАГа не существует.

— «Молчание сводит с ума», — несколько раз пишете вы в «Гуриях». Успокоило ли написание этого романа что-то в вас — в связи с войной, свидетелем которой вы стали?

— Безусловно. «Гурии» — не роман о войне, а роман о воскресении. Пока я писал его, я искал причины быть счастливым. Я только что приехал во Францию, и мне нужно было отстроить себя заново. Не в связи с непосредственными событиями в Алжире, а потому, что в этой стране ты приходишь в мир с чувством вины дезертира — ведь ты не участвовал в войне за освобождение. С мыслью, что мы украли счастье у людей, умерших за нас. С мыслью, что радость — это неприлично, потому что мы — страна перманентных заупокойных ритуалов. Мне нужно было заново выстроить основания для счастья без чувства вины — и эта потребность была тем сильнее, что я пережил гражданскую войну. Мне нужно было заново выстроить смысл и радость. Это роман о счастье, медленно, кропотливо выстроенном заново.

— Получая Гонкура, вы утверждали, что Об является воплощением «всех женщин — включая ту женщину, которая вчера разделась в университете в Иране», и которую с тех пор арестовали. Что вы имеете в виду? «Гурии» — также о женщинах, которые становятся надзирательницами тюрьмы, навязанной их полу...

— Об — это все женщины в своей смелости, в своём вопрошании, а также в своей хрупкости. Она разорванная женщина. Она хочет дать жизнь, потому что беременна, но знает, что дать жизнь девочке в некоторых местах — не самый прекрасный из даров. Быть женщиной — значит нести жизнь со всеми её двусмысленностями.

Когда моя героиня говорит о тех, кто становится надзирательницами, она имеет в виду, что некоторые люди — от отчаяния, слабости или трусости — верят, будто лучший способ выбраться из тюрьмы — это стать надзирателем. Перед лицом тоталитаризма, особенно религиозного, женщины — первые жертвы. На фото этой молодой иранки рядом с ней видна женщина в чадоре — она и есть надзирательница. Истинно изумительное мужество — это мужество той женщины, которая бросила вызов муллам.

— «Гурии» во многом построен на дихотомии между внутренним голосом Об и её внешним голосом. В какой мере вы чувствуете, что ваш внутренний голос был услышан?

— Бывают времена, когда метафоры благосклонны к писателям. Для меня, во-первых, была разница между внутренним языком — французским — и внешним — алжирским. Для Об это ещё и физический закон: её физический голос не может выйти наружу, но её ментальный голос цветёт и бурлит. Впрочем, иметь интимный язык и язык для внешнего употребления свойственно каждому. Иногда писателю удаётся сформулировать метафору общего порядка.

— Считаете ли вы «Гурии» книгой о передаче опыта [transmission]?

— Скорее книгой о филиации [filiation — отношение отцовства/дочерства]. Это большой вопрос — в так называемом «арабском» мире, но и не только: хотим ли мы быть предками или же хотим поклоняться своим предкам и презирать своих детей? Нужно восстановить иерархию: важны наши дети. И в тот день, когда мы это поймём, мы будем действительно жить в этом мире.

— В своём романе вы возвращаетесь туда, куда в 1997 году выезжали в качестве корреспондента Quotidien d’Oran. Что осталось от этих мест, этих жизней и этих трагедий спустя 25 лет?

— От всего этого не осталось ничего. Деревушки, где пытали людей, теперь — места запустения, лишённые памяти. Жители вернулись к своей жизни, но оцепенение всё ещё ощущается. Как говорит героиня Об, у этих мест должен быть мемориал, и каждый лист на дереве должен носить имя жертвы. Перед лицом величайшей резни этого десятилетия мы культивируем великое забвение, великое стирание.

— Почему вы ждали более двадцати лет, чтобы написать об этом «Чёрном десятилетии»?

— Технически — мне нужно было выстроить сюжет. По-человечески — мне нужно было время. Кто-то сказал, что для рассказа о войне нужно двадцать лет. Со мной именно так и случилось. Мне понадобилось два десятилетия, чтобы рассказать историю этой гражданской войны.

— В то время цифры погибших держались в секрете, чтобы не шокировать национальное и международное общественное мнение. Предполагает ли политика национального примирения, навязанная президентом Бутефликой, также и амнистию событий, лежащих в основе вашего романа?

— Мне не нравится выражение «национальное примирение». Оно означает, что палач попросил у своей жертвы прощения, и жертва его даровала. У нас — ситуация насильственной амнезии: в стране, где есть точные цифры по войне за независимость (когда государства ещё не было), у нас нет точных цифр по гражданской войне, хотя государство [уже] существовало. Все говорят о 200 000 погибших. Недавно официальное информагентство даже назвало цифру 250 000.

В «Гуриях» Об говорит своей будущей девочке: «Цифры — основа правды». Она одержима идеей счёта. Нам нужны цифры по войне за независимость, чтобы отойти от мифа и приблизиться к истинной памяти. То же самое относится к «Чёрному десятилетию». Что касается примирения, мы до сих пор не знаем деталей соглашений, подписанных в октябре 1999 года между АИС [Исламской армией спасения] и алжирской армией. Именно эти соглашения позволили помиловать более 6 000 террористов в январе 2000 года. Эта трагедия могла бы по крайней мере послужить построению нового консенсуса в Алжире — как это было в Руанде. Есть предел насилия, за которым, если мы не возьмём на себя ответственность, мы никогда не построим нацию.

— «Чёрное десятилетие» мало задокументировано в литературе или документалистике — в отличие от войны за независимость. Как объяснить молчание вокруг этого периода?

— Во-первых, юридический арсенал. Хартия и Закон о мире 2005 года запрещают любое упоминание этой трагедии под угрозой судебного преследования. Любая жалоба пострадавшего должна быть признана судьёй неприемлемой. Не существует институциональной структуры, которая позволила бы собрать факты. Люди, пережившие это на собственной плоти, испытывают страх и стыд. Те, кто совершил преступления, не хотят говорить. Мы не примирились с этим периодом. Мы боимся правды, боимся, что нам расскажут, и боимся узнать, кто что сделал.

Чтобы установить право высказываться, нужна поддержка государства. В Руанде организовали сессии примирения и правосудия на стадионах и народные трибуналы в деревнях — чтобы освободить людей и дать им возможность говорить. Мы могли бы сделать то же самое в Алжире. Может быть, не в первый год, но мы могли бы пройти тот же путь. Исламисты, не попросившие прощения в 2000 году, — те же самые, кто теперь говорит, что они ничего плохого не делали.

— А за пределами этого?

— Для меня — некоторые алжирцы воспринимают этот период как позорную войну. Войну, в которой мы убивали друг друга, лучше забыть. В другой войне враг был чужим. Мы могли сказать, что все мы были героями. В этой гражданской войне враг — внутри нас. Нет героев. По иронии судьбы, именно после этой гражданской войны случился переизбыток мемориализации войны за независимость. Чтобы заставить людей забыть одну, нет ничего лучше, чем говорить о другой.

— В этой гражданской войне жестокость двойная? Насилие в момент событий и насилие от необходимости жить бок о бок с палачами?

— В некоторых муниципалитетах жертвы и палачи живут и работают рядом. Некоторые женщины пересекаются со своими насильниками. С момента выхода книги я получил много свидетельств. Один человек рассказал мне, что его двоюродному брату-военному было запрещено косо смотреть на террориста, который убил его товарищей. В 1990-е террористы были кровожадными варварами, дикими ордами. С примирением они стали заблудшими, затем раскаявшимися, затем респектабельными людьми, о которых нельзя говорить и которых нельзя подвергать риску судебного преследования.

Люди строятся и перестраиваются на чувстве справедливости. Как можно передавать ценности своим детям в стране, где вор мобильников получает три года тюрьмы, а террорист, перерезавший горло женщинам и детям, разгуливает на солнце?

— Ваша книга не опубликована в Алжире. Расскажите об этом подробнее.

— Издательство, к которому мы обратились, отказалось её публиковать. Оно рисковало попасть под действие закона 2005 года, на который я указываю в книге. Закон существует уже двадцать лет, и его могут применить в любой момент. Это дамоклов меч. В 2014 году, для переизбрания Бутефлики на четвёртый срок, государственное телевидение показывало невыносимые кадры резни, чтобы терроризировать избирателей. Власти нарушили собственные законы, чтобы переизбрать призрачного президента. Посыл был: у вас есть выбор между Бутефликой и возвращением в «Чёрное десятилетие». Это десятилетие находится под облаком запрета, но его эксплуатируют в политических целях по мере необходимости.

— Вы живёте во Франции. Почему вы уехали из Алжира?

— Я не люблю выставлять напоказ причины своего отъезда. Я хотел новой жизни. В Алжире я ходил по кругу. Писать каждое предложение было в тягость. Мне нужен был кислород. Во Франции у меня есть полная свобода писать романы и эссе — без необходимости сражаться с тысячей и одним прокурором. Что убивало меня в Алжире — так это интеллектуальная нищета. Писатель там тратит больше времени на оправдания, чем на свою работу.

— Вы потратили определённое время на написание этого романа. Потому что у него сложная архитектура и большое количество персонажей?

— Нет, я не думал именно об этом романе долгое время, но я носил в себе разные истории давно. Начал писать его, когда приехал в Париж. Это журналистская патология: у меня всё уже было в голове, оставалось только перенести на бумагу. Мне всегда хотелось высказать свой взгляд на гражданскую войну. Когда я в качестве журналиста освещал эту войну, у меня накопилась куча материала — сверх того, что я публиковал в статьях. Моя книга — это, среди прочего, тот самый «сверхматериал». Был и спусковой крючок — личного свойства: я шёл по улице и встретил полевого командира, исламиста, который разгуливал себе на солнышке как ни в чём не бывало. Тут в моём мозгу что-то щёлкнуло — возникла потребность снова взять слово. Рассказать. Мне нужна была и физическая дистанция, и временнáя дистанция — чтобы пережить ту эпоху, чтобы иметь возможность рассказать о гражданской войне. Но, знаете, в глубине моя книга — не о войне. Она о воскрешении: как человеку удаётся прожить вторую жизнь, жизнь после смерти? Как вернуться к жизни? Как моя героиня Об учится жить после смерти сестры, после того ужаса, который причинили ей исламисты? Эта история воскрешения — то, что переживаю я, как и многие алжирцы. Мы, алжирцы, приходим в этот мир с талантом к отчаянию — политическому, экономическому. Отчаянию, которое мы компенсируем тщеславием, чудовищным эго. Да, написание этой книги началось с отчаяния.

— Вы сразу знали, что Об, ваша главная героиня, возродится?

— Нет, я не пишу с уверенностью, чем кончится роман. С самого начала я знал другое: я хотел поместить её в ситуацию между жизнью и смертью. Она носит в себе жизнь, и она же — смерть. И возникает напряжение, которое я пытаюсь удерживать до самой развязки, до конца. Я копаю, копаю — всё ту же фразу, от начала и до конца. Знаю, что некоторым читателям это мешало, они не нашли привычной французской линейности. Но Об — это персонаж, который сражается против официальной правды, точнее — официальной лжи. Она не может пойти туда прямо, с кади. Она идёт ползком, она идёт спиной, она идёт против себя, ступая по собственному телу.

— Эта книга именно поэтому не могла иметь простую форму — потому что она одержима...

— Одна женщина спросила меня, почему я выбрал такой приём — женщина говорит со своей дочерью, со своим плодом. Я ответил ей, что в кино есть знаменитый финальный диалог, verba ultima. Ну знаете, когда держишь умирающего за руку и говоришь ему последние слова — окончательные. А что является зеркальным отражением этого финала? Рождение. Книг о конце жизни много, а о начале — мало. Вот что меня заинтересовало. Как только я нашёл этот приём, всё остальное потекло само собой, и я написал остальную часть романа очень быстро.

— К кому обращена эта книга?

— Ко мне самому. К писателю. Прежде всего. Мне хотелось иметь причины жить. И с тех пор я счастлив жить. Я пишу для своего отца. «Ты так мало говорил со мной при жизни, а я пишу очень хорошо — для тебя». Я пишу с точностью, которую ты не мог себе представить. И так я лучше овладеваю миром. Книга обращена к тем, кто создавал молчание в Алжире. Можно резать глотки, насиловать, убивать — всегда найдётся тот, кто заклеймит ГУЛАГ. Всегда найдётся Солженицын, который возьмёт слово. Книга обращена к Западу — к тем, кто видит в исламизме революционный эротический потенциал. Кто видит в них жертв. Нет. Они просто варвары.